Неточные совпадения
— Милая, я сидела возле нее: румянец в палец толщиной и отваливается, как штукатурка, кусками.
Мать выучила, сама кокетка, а
дочка еще превзойдет матушку.
Оказалось, что Чичиков давно уже был влюблен, и виделись они в саду при лунном свете, что губернатор даже бы отдал за него
дочку, потому что Чичиков богат, как жид, если бы причиною не была жена его, которую он бросил (откуда они узнали, что Чичиков женат, — это никому не было ведомо), и что жена, которая страдает от безнадежной любви, написала письмо к губернатору самое трогательное, и что Чичиков, видя, что отец и
мать никогда не согласятся, решился на похищение.
«Дочка-с, — отвечал он с видом довольного самолюбия, — да такая разумная, такая проворная, вся в покойницу
мать».
Дочке любовь, а
матери смерть.
— Кушай, Верочка! Вот, кушай на здоровье! Сама тебе принесла: видишь,
мать помнит о тебе! Сижу, да и думаю: как же это Верочка легла спать без чаю? сама пью, а сама все думаю. Вот и принесла. Кушай, моя
дочка милая!
«А там женишок-то кому еще достанется, — думала про себя Хиония Алексеевна, припоминая свои обещания Марье Степановне. — Уж очень Nadine ваша нос кверху задирает. Не велика в перьях птица: хороша
дочка Аннушка, да хвалит только
мать да бабушка! Конечно, Ляховский гордец и кощей, а если взять Зосю, — вот эта, по-моему, так действительно невеста: всем взяла… Да-с!.. Не чета гордячке Nadine…»
Он застал супругу и
дочку в объятиях одну у другой и обливавших друг друга слезами. Это были слезы счастья, умиления и примирения. Аглая целовала у
матери руки, щеки, губы; обе горячо прижимались друг к дружке.
— Уж это што говорить: извелись на модах вконец!.. Матери-то в сарафанах еще ходят, а
дочкам фигли-мигли подавай… Одно разоренье с ними. Тяжеленько с дочерями, Михей Зотыч, а с зятьями-то вдвое… Меня-таки прямо наказал господь. Неудачлив я на зятьев.
— Хороша
дочка Аннушка, только хвалит
мать да бабушка.
— Больше шести годов у матушки Манефы выжила я в обители, — отвечала Дарья Сергевна. — Сродница моя,
дочка купца Смолокурова, обучалась там, так я при ней жила. Всех знаю: и матушку Таифу, теперь она в казначеях, и уставщицу
мать Аркадию, и Виринею, эта по-прежнему все келарничает.
Замолкла. А в тишине еще слышен веселый младенческий смех Дуни, по-прежнему она играет ленточкой на груди
матери. И при звуках ангельского веселья малютки-дочки к ангелам полетела душа непорочной
матери.
Безмужняя вдовица как сказала, так и сделала — заменила она Дуне родную
мать, всю любовь непорочного сердца перенесла на
дочку незабвенной подруги, вся жизнь ее в Дуне была…
«Большое спасибо скажет мне
мать игуменья, что сумела я уговорить такого богатея отдать в обитель свою единственную
дочку», — так думала довольная успехом своим уставщица.
Не перечьте вы мне, Христа ради, отучится Дуня, вам же все останется, — не везти же мне тогда добро из обители…» И на то поворчала Манефа, хоть и держала на уме: «Подай-ка, Господи, побольше таких благодетелей…» И сдержал свое обещанье Марко Данилыч: когда взял обученную
дочку из обители — все покинул
матери Манефе с сестрами.
— Не об том я. Не нравится мне, что она все одна да одна, живет с срамной
матерью да хиреет. Посмотри, на что она похожа стала! Бледная, худая да хилая, все на грудь жалуется. Боюсь я, что и у ней та же болезнь, что у покойного отца. У Бога милостей много. Мужа отнял, меня разума лишил — пожалуй, и
дочку к себе возьмет. Живи, скажет, подлая, одна в кромешном аду!
Дочка еще была у Гаврилы Маркелыча — детище моленое, прошеное и страстно, до безумия любимое
матерью. И отец до Маши ласков бывал, редко когда пожурит ее. Да правду сказать, и журить-то ее было не за что. Девочка росла умненькая, добрая, послушная, а из себя такая красавица, каких на свете мало родится. Заневестилась Марья Гавриловна, семнадцатый годок ей пошел, стал Гаврила Маркелыч про женихов думать-гадать.
Но когда родительское сердце утолится и руки колотить новобрачных устанут, мирятся, и тем же ухватом, что
мать дочку свою колотила, принимается она из печки горшки вынимать, чтобы нарочно состряпанным кушаньем любезного зятюшку потчевать.
Я охотно и часто ходил бы к нему послушать его рассказов о Москве, сопровождаемых всегда потчеваньем его
дочки и жены, которую обыкновенно звали «Сергеевна»; но старик не хотел сидеть при мне, и это обстоятельство, в соединении с потчеваньем, не нравившимся моей
матери, заставило меня редко посещать Пантелея Григорьича.
Конечно, всего скорее могла донести
матери младшая
дочка, четырнадцатилетняя лупоглазая Любочка, большая егоза и ябедница, шантажистка и вымогательница. Зоркие ее глаза видели сквозь стены, а с ней, как с «маленькой», мало стеснялись. Когда старшие сестры не брали ее с собой на прогулку, когда ей необходимо было выпросить у них ленточку, она, устав клянчить, всегда прибегала к самому ядовитому приему: многозначительно кивала головой, загадочно чмокала языком и говорила протяжно...
— Я не столько для себя самой, сколько для тебя же отговариваю. Зачем ты едешь? Искать счастья? Да разве тебе здесь нехорошо? разве
мать день-деньской не думает о том, как бы угодить всем твоим прихотям? Конечно, ты в таких летах, что одни материнские угождения не составляют счастья; да я и не требую этого. Ну, погляди вокруг себя: все смотрят тебе в глаза. А
дочка Марьи Карповны, Сонюшка? Что… покраснел? Как она, моя голубушка — дай бог ей здоровья — любит тебя: слышь, третью ночь не спит!
Женщина она была далеко не состоятельная, жила маленькой пенсией после покойного мужа, да доходом с небольшого имения в Тверской губернии, но злые языки уверяли, что у Мавры Сергеевны спрятана кубышка с капитальцем, который она предназначает дать в приданое своей любимой
дочке, но строго охраняет его существование, чтобы не подумать, что сватаются не за красавицу Катиш (красавицей считала ее
мать), а за кубышку.
Белоглазова, действительно, полюбила Петра Валерьяновича, как родного, и даже пожалуй еще сильней, но в этом последнем она боялась сознаться самой себе, понимая, какое громадное расстояние лежит между ней, приживалкой его
матери, и им, хотя больным, хилым, некрасивым, но все же богатым женихом, с положением в московском аристократическом обществе, женихом, на которого плотоядно смотрели все московские маменьки, имеющие
дочек на линии невест.
Верно было одно, что
мать ни в чем не отказывала своей балованной
дочке.
Появление его в Москве, хотя и на время, вселило сладкие надежды в московских
матерях взрослых
дочек.
Я думала: «Я умерла для семьи,
Всё милое, всё дорогое
Теряю… нет счета печальных потерь!..»
Мать как-то спокойно сидела,
Казалось, не веря еще и теперь,
Чтоб
дочка уехать посмела,
И каждый с вопросом смотрел на отца.
Дочки, в свою очередь, и не думали стесняться своих
матерей.
«Это просто ненавистник женщин!» — решили хором тульские маменьки, не будучи в состоянии иначе объяснить себе неудачу романической осады их
дочек, из которых каждая, в глазах своей
матери, была перлом красоты и невинности.
Они далеки от хитроумных ухищрений наших русских «
матерей семейств», дозволяющих своим
дочкам объявлять себя невестами всех состоятельных людей, не исключая и женатых, принимать в этой роли подарки и вещами, и деньгами, чтобы, в конце концов, выдать их за первого встречного, обладающего возможностью совершить с их милой, чуть не справившей свой юбилей в роли невесты,
дочкой заграничный вояж.
Так прошло десять лет. Город привык видеть и не видать скромных представительниц генеральского семейства, и праздным людям оставалось одно удовольствие решать: в каких отношениях находятся при генерале
мать и дочь, и нет ли между ними соперничества? Соперничества между ними, очевидно, не было, и они были очень дружны. К концу десятого года замужества Флоре, или по нынешнему Анне Ивановне, бог дал глухонемую
дочку, которую назвали Верой.
Вы боялись, чтоб я сдуру не повесилась, и положили спровадить меня к отцу и к
матери: «вот, дескать, ваша
дочка!
Позвали хозяина; но он сперва прислал свою
дочку, девочку лет семи, с огромным пестрым платком на голове; она внимательно, чуть не с ужасом, выслушала все, что ей сказал Инсаров, и ушла молча, вслед за ней появилась ее
мать, беременная на сносе, тоже с платком на голове, только крошечным.
Дочка наша
На возрасте, без нянек обойдется.
Ни пешему, ни конному дороги
И следу нет в ее терём. Медведи
Овсянники и волки
матерыеКругом двора дозором ходят; филин
На маковке сосны столетней ночью,
А днем глухарь вытягивают шеи,
Прохожего, захожего блюдут.
Но Липочка почерпает для себя силы душевные в сознании того, что она образованная, и потому мало обращает внимания на
мать и в распрях с ней всегда остается победительницей: начнет ее попрекать, что она не так воспитана, да расплачется, мать-то и струсит и примется сама же ублажать обиженную
дочку.
Мать-то их в ключницах ходила, а отец был конюхом, не долго после рождения
дочки пожил, лошадь его под себя подмяла и копытами грудь продавила.
Истинно влюбленные робки — он был робок и потому дело любви не подвигалось ни на один шаг вперед, хотя он был из тех завидных женихов, на которых
матери взрослых
дочек глядят хищными глазами.
Мать ее считала добронравной, благоразумной девушкой, называла ее в шутку: mon honnête homme de fille, [мой честный малый —
дочка (фр.).] но не была слишком высокого мнения об ее умственных способностях.
Живет она с маленькой
дочкой и старухой
матерью у Бубликова, все, что было, распродала, он ее гонит из комнаты, что не платит.
Она — двадцатичетырехлетняя женщина,
мать единственной
дочки, принадлежавшая к категории тех пикантных дурнушек, которые умеют заменять недостаток красоты искусством нравиться.
Дорушка была кухаркина
дочка. Пока она была маленькой, то жила за кухней в комнатке
матери и с утра до ночи играла тряпичными куколками. А то выходила на двор погулять, порезвиться с дворовыми ребятами. На дворе ни деревца, ни садика, одни помойки да конюшня. А тут вдруг и лес, поле в Дуниных рассказах, и кладбище. Занятно!
А через три дня положили ее рядышком с Дуниной
матерью, под деревянный крест на погосте, у которого сама она частенько молилась за упокой души покойницы-дочки. Соседи подобрали Дуню, скорее испуганную неожиданностью, нежели убитую горем. Бабушку Маремьяну Дуняша больше побаивалась, нежели любила. Сурова была бабушка, взыскательна и требовательна не в меру. Чуть что, и за косичку и за ушенко оттреплет и без ужина отправит спать.
— Это говорит
дочка… Другие говорят иное… Говорят, что она убийца своей
матери, утверждают, что она изверг рода человеческого, что она непу…
— Я сама сирота, к сироте-то у меня так сердце и рвется; вы, тетушка, заменили им
мать и отца, а мне никто не заменил, да и при жизни отца с
матерью я была все равно что сирота… Царство им небесное, место покойное… Не тем будут помянуты, отказались от
дочки свой заживо…
— Вот видишь, добрая барышня, у меня была
дочка, лет шести. Случись у нас в доме пожар. Кто подумает об дочери, как не
мать! Что дороже для нас, как не дитя! Я хотела спасти ее, упала под горящее бревно и обожгла себе половину лица.
Кабы еще к этому хоть одно приветное слово от тебя,
дочки моей!.. хоть бы одну слезинку на лицо
матери прежде, чем закрою очи!..
— Петруша, касатик… выслушай меня! — воскликнула она, между тем как старик стоял подле дочери с поникшею головою и старался прийти в себя. — Я уж сказывала тебе — слышь, я сказывала,
мать родная, — не кто другой. Неужто злодейка я вам досталась! — подхватила Анна. — Поклепали тебе на него, родной, злые люди поклепали: он, батюшка, ни в чем не причастен, и
дочка его.
Блажен, кто верует, блаженны были
мать и
дочка Леденцовы, одна по простодушию своему, другая, ослепленная любовью.
Скоро, однако ж,
мать и
дочка, уязвленные в своем самолюбии, распростились с хозяевами.
Мать, покорно смиряясь перед репримандами
дочки, смыкала уста и углублялась взорами на дно отпитой чашки, переворачивая ее с боку на бок.
— Да, — сказала Нина Ивановна, помолчав. — Давно ли ты была ребенком, девочкой, а теперь уже невеста. В природе постоянный обмен веществ. И не заметишь, как сама станешь
матерью и старухой, и будет у тебя такая же строптивая
дочка, как у меня.
— Что ж… по
матери и
дочка. Я не понимаю злобы этой женщины…